Интервью: крис покрытан

Говорим: пенис. И другие слова тоже.

Крапива подготовила первое интервью и побеседовала с крисом покрытаном, гуманистическим психологом и пост‑инклюзивным секс‑педагогом. До лета 2022 крис вели крутой подкаст о сексуальном образовании «Скажи: пенис», а после войны уехали из России и эмигрировали в Чили.

Наша авторка поговорила с крисом о квир∗родительстве и квир∗детстве, опыте эмиграции и жизни в Чили, и о том, почему так важна работа с уязвимыми группами.

О себе

Я знаю, что ты небинарная персона. Мои коллегикс предположили, что твоё имя не склоняется. Я помню по подкасту, что ты какое‑то время использовали разные местоимения. Как обстоят дела сейчас?

Да, я всё время в каких‑то поисках, но сейчас у меня появилась традиция, во‑первых, писать имя с маленькой буквы — для меня это часть такой деколониальной практики, — и вообще отыскивать любые другие имена которые пишутся так же. У меня есть достаточно много коллег, колежанок, коллегикс, которые тоже так делают, и мне очень радостно обнаруживать, что это обширная, уже известная, практика.

Имя моё склоняется, как ни странно. Мне нравится, когда говорят «с крисом покрытаном», но при этом «они». Местоимение «они» стало моим эксклюзивным в последние полгода, и я планирую так это и оставить на будущее, ну, по крайней мере, насколько я могу такое планировать.

Моё имя склоняется по мужскому роду, но местоимение «они». Вот так. Я ещё порой добавляю к этому феминитивы, и люди совсем теряются. Но, мне кажется, мы таким бендингом языка, такими попытками гибко им манипулировать совершаем политику. В моей вселенной уж точно.

Можешь немного рассказать о себе: как у тебя сейчас дела, как ты после переезда, какие-то планы, вот такое.

В начале мая я отмечу два года в эмиграции: полгода в Армении, и теперь уже почти полтора здесь, в Чили. Тут я беженец. Получение беженства — процедура довольно длительная. Пока мне разрешено просто здесь жить и обновлять свою визу, но я могу пользоваться всякими медицинскими страховками и прочим. Это, конечно, приятно.

Я не выбирали Чили осознано. Приехали, потому что здесь живёт мой друг со своим мужем. И для меня это было преимуществом… А ещё здесь несколько лет назад небинарные персоны получили первые ID‑cвидетельства с указанием небинарности: появилась возможность для небинарных людей выбирать такой гендерный маркер. Вот это, в общем, всё, что определило мой переезд. И я бросили вызов судьбе.

В моём районе есть известное в Сантьяго вечериночное местечко, там проходят драг‑вечеринки. Я никуда не хожу, потому что я домосед. Но мне приятно знать, что здесь есть такое пространство. Напротив меня живут несколько небинарных художникс, аниматорки, дизайнерки. Много экологических инициатив, есть своя компостерная, куда мы сносим органические отходы и удобряем землицу вокруг. Вот так случайный выбор привёл к тому, что я чувствую себя свободно и спокойно. Если честно, ужасно больно и обидно сознавать, что я так никогда не чувствовали себя в своей родной стране, которую я очень люблю. Это очень болезненно.

А работать получается? Онлайн, например?

Да, я консультирую онлайн, и делаю это уже давно. Ещё в Москве за несколько месяцев до войны я перестали принимать в кабинете. Решили почти полностью перейти на онлайн.

Я работаю с квир∗сообществом. И периодически попадались какие‑то пранкующие люди, которые, видимо, хотели что‑то сделать плохое в отношении меня. Мне повезло, ничего страшного не случилось. Но фантазия рисовала всякое.

Какое‑то время я принимали дома. Потом перешли на онлайн. Это обеспечило возможность свободного перемещения.

Сейчас я участвую в нескольких проектах. Например, мы делаем международный проект «Плюс Голос» для родителей и родительниц квир∗персон, в котором я записывали подкасты. У проекта есть сайт, там можно найти мои рекомендации для родителей и родительниц квир∗детей о том, как научиться принимать и понимать своих близких. Это онлайн-работа, которая, по счастью, позволяет мне спокойно жить и как‑то заботиться о себе.

А разрешение на работу в Чили уже есть?

Ты знаешь, здесь на самом деле такая интересная система. С одной стороны, всё очень долго, а с другой стороны, гораздо менее бюрократично, чем в Европе. Я год жили во Франции в более юные годы. Помню, как это было там, и сразу знали, что не хочу в Европу. К тому же там и так огромный наплыв людей, а мне не хотелось занимать чьё‑то место. Здесь, в Латинской Америке, люди из Европы — это редкие, выделяющиеся своей фриковостью персоны. Европейцы нечасто сюда переезжают.

Вот что я здесь заметили интересное: мне выдали временную седулу. Это пластиковая карточка с моими данными, по которой я могу поехать без паспорта в пять стран Латинской Америки, например, в Аргентину или Бразилию. И это так интересно. Никогда без паспорта не представляли себе международное перемещение. Этот же документ сразу даёт разрешение на работу. То есть сейчас у меня нет формального легального статуса. Мой статус на рассмотрении. И так может быть годами. Некоторые люди ждут 5–6 лет. А кто‑то даже после этого срока не успевает ничего получить и уезжает. Но разрешение на работу есть.

У меня был здесь сложный период. В моей профессии иногда бывают целые месяцы без работы. Так просто случается. И я немножечко подрабатывали по соседям и соседкам: выгуливали их собачек и поливали сад. Это оказалось такой классной работой. Правда, потом в одном саду я сломали ногу. Ну да, всякое бывает. Я думали о том, что, если время без работы затянулось, я вполне пошли бы куда‑нибудь устраиваться. И это, конечно, хорошо, что есть такая опция.

Класс! А как с языком? Получается уже?

Ой, слушай… Мнe всегда казалось, что у меня хорошо с языками: и английский, и французский.

В Чили испанский. И он, конечно, очень особенный. Чилийский испанский. Тут своё произношение, и некоторые слова вообще не совпадают с тем, что мне говорит «Duolingo.» Но я занимаюсь только там. Какое‑то время у меня были занятия с прекрасной учительницей. А потом мы решили просто дружить. Потому что я поняли, что заниматься языком мне сложно. Я много лет живу с рекуррентной депрессией. И за год накопилось так много депрессивных эпизодов, что мне сложно совершить интеллектуальные усилия такого объёма, который требуется для того, чтобы выучить новый язык. Полноценные занятия для меня были каким‑то надрывом. Поэтому теперь я занимаюсь 15 минут в день в приложении. Этого хватает, чтобы не совсем опозориться и попросить что‑то в магазине. Или в больницу, например, обратиться.

При этом практически с первого месяца нахождения здесь я читаю книги на испанском. И с каждым днём это даётся всё легче. Счёт пошёл уже, наверное, на второй или третий десяток. Я читаю философские книги, феминистские трактаты, анархистские книги. И это не вызывает никаких проблем. Но, когда я оказываюсь в магазине, и мне надо объяснить, как я оплачу покупку, мне тяжко. Не знаю, как это работает…

Ну, на самом деле, квир∗люди в России думают об эмиграции, так или иначе. И узнать про твой опыт жизни в эмиграции кажется важным. Спасибо, что поделились!

О работе с квир∗подростками

Мы хотели поговорить о твоей работе с квир∗подростками. Почему для тебя это важно? Насколько я знаю, изначально ты начинали работать с подростками в целом, не зависимо от того, квир они или нет. Для тебя важно было просто заниматься секс‑просвещением, верно?

Да, всё так. И больше с ребятами с инвалидностью. Сначала я работали именно с ними.

А ты для себя выделяешь работу с квир∗детьми, квир∗подростками, как что‑то отдельное?

Ты знаешь, нет. Я скорее выделяю… У меня есть часть работы, посвящённая как раз подросткам и подросткиням, например, с паллиативными диагнозами. Здесь я продолжаю сотрудничать с некоторыми организациями из России, которые ко мне обращаются. И с нейроотличными персонами: с молодыми взрослыми, подростками, подросткинями, поскольку это какая‑то особая часть моей работы, очень трепетно любимая, где я больше стараюсь… Ну, как‑то, что ли, больше, наверное, себя проявляю и более уязвимыми становлюсь, потому что мои собственные нейроотличия начинают играть полными красками, когда я работаю с нейроотличными людьми.

И вот с паллиативными, например, людьми, с ребятами с опытом хосписной помощи, я работаю ещё и другой частью своей идентичности, как доула смерти. Я давно работаю с темой смерти, но здесь получили сертификацию в организации NELDA, это Североамериканская ассоциация доул смерти. Я прошли там обучение, и сейчас хочу этим заниматься больше.

Я могли бы работать с персонами любой идентичности, но, видимо, из‑за моей квирной репрезентации, ко мне чаще приходят квир∗подростки и подросткини.

Например, уже год или полтора я как психологикс сотрудничаю с украинско-польской организацией «Мартинка». Это важная для меня работа. И там моя аудитория тоже в основном квир∗подростки и подросткини. Я очень благодарны им за то, что они мне доверились, несмотря на то, что я из России. В основном эта организация занимается кейсами женщин и квир∗персон, столкнувшимися с насилием. Но я в этом проекте работаю в основном с квир∗ребятами.

А почему, кстати, у тебя такая детская аудитория? Это же всё равно выбор?

Конечно, это очень осознанный выбор. Мне с ними интересно. Когда я работаю со взрослыми людьми, я себя чувствую немножечко не вполне понимающими какие‑то “взрослые” проблемы.

Шучу, конечно, я работаю с разными людьми, но у меня есть ощущение, что с подростками и подросткинями у меня больше общего, при том, что мне 35. Порой они мне говорят: «Крис, ты безнадёжно устареваешь, выучи какие‑то новые словечки, ты говоришь так, как будто застряли в нулевых». Но при этом есть ощущение особой нежности. Я замечаю, и для меня это удивительно, что гораздо больше нежности и какого‑то вот такого острого желания позаботиться испытываю не к детям, а именно к подросткам и подросткиням. Дети, конечно, милые, но гораздо больше трепета я испытываю к подросточкам, которые, на самом деле, могут быть довольно противными. Они и со мной бывают противными, могут нагрубить или послать нахуй. При этом это просто воплощение хрупкости: столько там поиска, столько смелости, и столько боли. Мне просто хочется быть рядом. Вот, наверное, как‑то так.

О проекте «Плюс Голос»

Ты говорили, что делаешь подкаст для инициативы, помогающей родителям квир∗детей. На каком языке он пишется?

На русском, это русскоязычный проект, но мы объединяем в нём семьи из Молдовы, Грузии, Беларуси, Украины, России. Пока у нас всего 4 записи. Проект грантовый, поэтому был ограничен по времени. Надеюсь, мы сможем продолжить.

А где слушать?

У проекта есть телеграм-канал, там выкладываются все записи. Я думаю, на Spotify можно найти.

Этот проект очень важен для меня, потому что там мамы из Украины, России, Беларуси собираются вместе. Там есть и папы, просто мам в нашем случае было больше.

Мы говорим — в том числе, про войну, — плачем и поддерживаем друг друга. И поскольку я живу с этой бесконечной болью и чувством невероятной ответственности, непонимания, как с этим быть, у меня было ощущение, что такое вообще невозможно. Но, оказалось, тема родительства, бытия родителями и родительницами квир∗детей настолько объединяет и столько даёт пространства для какой‑то межпланетарной заботы и бережности. Это удивительно для меня.

О квир∗детях и их родителях

Как ты думаешь, между быть родителем квир∗ и не квир∗ребёнка большая разница?

Я не имею опыта родительства, но знаю, как это — быть квир∗ребёнком. У меня есть ощущение, что, когда в семье есть квир∗дети или вообще квир‑люди, появляется какой‑то новый угол зрения на семейные отношения. Квирность как будто подталкивает к большей открытости, к большей честности диалогов и прояснения позиций семьи к разнообразию, сексуальности, гендерной идентичности.

В семьях, где все цисгетеро, тоже могут говорить и говорят, безусловно, о сексуальности, о правах человека и так далее, но просто как будто тема квирности открывает какие‑то новые дороги.

Если мы говорим о каминг‑ауте детей перед родителями, для меня это всегда пример появления какой‑то новой близости. Некоторые мамы рассказывают, что до этого было ощущение, что подростки живут своей жизнью, и родители им вообще не нужны. А тут вдруг оказывается, что даже если весь мир принимает, но не принимает мама, это очень серьёзно. И очень важно, чтобы мама тоже приняла. И мама вдруг сознаёт свою особенную роль. Просто не все родители и родительницы, к сожалению, умеют как‑то бережно эту роль взять и дальше нести. Кто‑то не принимает по‑прежнему. Но ко мне обращаются люди, которые ищут способы принять. Так что, я думаю, квир∗идентичности детей как будто оголяют что‑то очень уязвимое в детско-родительских отношениях и позволяют стать ближе.

У меня есть ощущение, что обычно до подросткового возраста не очень понятно, каким вырастет ребёнок. До того, как человек начнёт сам что‑то осознавать насчёт собственной гендерной и сексуальной идентичности.

Да. Но это бывает по‑разному.

Как будто бы ребёнку не очень важно осознавать СОГИ… Сужу по тем детям, которых я знаю близко, и по себе.

А может быть, это как раз и есть особенность твоего взгляда как квир∗человека?

Ну, это я сейчас, конечно, вообще воображаю. Но я думаю, если бы у меня были дети, я бы на них смотрели своим квир∗взглядом, и они бы чувствовали этот взгляд, обращённый на них от меня. Возможно, мы бы даже не задавались вопросом о сексуальности или гендерной идентичности как‑то отчётливо, потому что было бы очевидно, что я приму любую сексуальность, любую гендерную идентичность.

Ну, я часто вижу семьи, где родительникс приходится обсуждать свою сексуальную идентичность с детьми…

Вот! Мне кажется, в этом и суть. Как раз настолько острые перемены происходят там, где не было раньше пространства для какого‑то безусловного доверия к родителям, родительницам, не было уверенности в том, что они примут. Когда подростки, подросткини уже давно, на самом деле, задаются какими‑то вопросами, но стараются про это не говорить, потому что не знают, как это будет воспринято. Это просто нарастает как такой снежный ком, и в какой‑то момент ты уже не можешь сдерживаться.

А там, где есть безусловное принятие и открытость квирности, мальчик может идти в детский сад с накрашенными ногтями, и мама даже не думает, о какой гендерной идентичности это может говорить. Просто потому что в этой семье существует больше открытости к разным практикам.

Классно, когда семья занимает не осуждающую, а поддерживающую позицию. Потому что иногда бывает, приходит мама и начинает описывать мне какие‑то проявления, которые она тут же атрибутирует к нецис‑, негетероидентичности. Например: «У меня дочь что‑то стала подозрительно коротко стричься. Лесбиянка, скажите мне?» В этом столько тревоги, столько предрассудков. И ты понимаешь, что любые действия, которые не вписываются в представление мамы о том, что должна делать её дочь, будут сразу трактоваться, как признаки какой‑то идентичности и ужасный слом привычного порядка. А это может вообще ни о чём не говорить.

Слушай, ты разговариваешь с людьми, которые остаются в России, с семьями квир∗подростков… Что вообще тревожит людей, которые к тебе обращаются: и родителей, и подростков? Как они вообще с этим со всем справляются: с войной, с запретом быть? Что ты им советуешь? Понятно, что универсальный совет — уехать, но, всё же, это не всегда возможно…

Знаешь, для меня было удивительным обнаружить, что в некоторых семьях, даже в тех, где значимые взрослые готовы переезжать, подростки и подросткини хотят оставаться в своей стране.

Будучи квир∗людьми?

Да, будучи квир∗людьми. И это не одна история. У меня небольшая выборка, но я вижу, что много молодых людей даже отказываются от каких‑то возможностей, например, от учёбы за границей. И хотят продолжать оставаться здесь, надеяться и сопротивляться.

Вот ты спросила про то, что их тревожит. Тревожит беспомощность. Я на примере нескольких своих собеседников и собеседниц подросткового возраста наблюдаю, знаешь, такое политическое пробуждение. Я вижу ребят от 11–12 до 16–18 лет, которые только-только начинают открывать политическое для себя и остро ощущают свою беспомощность. А им хочется идти и как‑то бороться, отстаивать свои права.

А родители, родительницы просят меня не допускать этого, и я очень их понимаю, хотя и не знаю, как могу что‑то допустить или не допустить. У них очень много тревоги, им страшно, что мы с детьми так хорошо “поговорим”, что дети пойдут на баррикады. Родители, которые обращаются ко мне, готовы поддерживать детей, обсуждать с ними что угодно. При этом они боятся, что ребёнок окажется в опасности, если будет говорить открыто за пределами дома.

И тут происходит очень болезненное столкновение. Я пытаюсь найти способы как‑то помочь подросткам, подросткиням не чувствовать себя совсем лишёнными прав, беспомощными. Но бывает очень сложно, когда речь заходит о квир∗идентичности. Я вспоминаю спич одного подростка. Они мне говорят: «Я же не иду наклеивать какие‑то протестные стикеры. Почему я не могу даже про свои местоимения говорить за пределами своей маленькой семьи? Я не могу подруге рассказать, потому что у неё родители, судя по всему, пропутински настроенные. Мама очень просит ни в коем случае не рассказывать, говорит, что мы не можем себе этого позволить».

Как думаешь, а важно с детьми говорить о политике? Влияет ли эта тема на детско‑родительские отношения?

Я почти 5 лет работаю с подростками и подросткинями, некоторые из них всегда были политически активными. Но сейчас это обостряется, это какая‑то часть важного водораздела. Некоторые ребята готовы простить родителям, родительницам мисгендеринг, но, если кто‑то что‑то плохое говорит про оппозицию или утверждает, что не всё так однозначно, это может стать причиной раскола. Радикализируется взгляд на политику, и часто становится определяющим для отношений.

Поэтому мне хочется родителям, родительницам пожелать, во‑первых, не думать, что их условно десятилетние дети ни черта не знают и не думают, и не надо ничего с ними обсуждать, это заблуждение. Дети обсуждают политику, просто не с вами. Отказ от диалога формирует только ощущение отчуждённости. Но, когда родители могут себе позволить погоревать вместе с детьми о том, что происходит, это объединяет. У нас с мамой есть традиция устраивать минутки ненависти к Путину, когда на созвонах мы просто орём матом во Вселенную. Нам важно разделить эту ярость друг с другом.

Мне кажется, это тоже может быть таким пространством единения, если политические взгляды в семье схожи, то эту похожесть важно регулярно утверждать.

Ты рассказывали о подростке, мама которых очень просит не говорить друзьям об идентичности и местоимениях ради безопасности. Что ты в таких случаях советуешь? Открываться только узкому кругу людей, а с остальными носить маску?

Со взрослыми проще, у них узкий круг чуть‑чуть пошире. У подростков и подросткинь никто из друзей и подруг может не знать об их идентичности. В курсе могут быть, например, только мама и бабушка. Да и они не то чтобы ходят с радужными фонариками по дому и поддерживают, они скорее постоянно напоминают, почему о твоей идентичности никому нельзя знать.

И это очень больно, очень тяжело. Мы ищем какие‑то творческие решения: подростки и подросткини могут писать письма пока не найденным друзьям и подругам, что‑то рисовать, с кем‑то переписываться на относительно безопасных платформах, вступать в какие‑то чатики, группы, если находят, но тоже очень осторожно, без фотографий. Иногда мы просто посвящаем целые сессии тому, чтобы обсудить базовые правила безопасности: лучше никнейм, лучше на этих площадках, лучше не раскрывать персональные данные…

Получается, что мы говорим о том, сколько ограничений существует, и как нам постараться помнить о том, чего делать нельзя. Я это сознаю, и меня оно ужасно бесит. Поэтому я стараюсь искать какие‑то новые пространства, формы, разные поддерживающие штуки. Бывает, кто‑то обнаруживает, что прабабушка, от которой меньше всего ожидалось, вдруг рассказывает, что она вообще‑то сама лесбиянка, просто раньше это так не называлось: «Мы не знали такого слова». И оказывается, что вот внутри твоей семьи есть кто‑то с похожим опытом. Мне важно не закрывать дорогу к самым близким и помогать выстраивать диалог между квир∗детьми и их близкими. Иногда к неудовольствию всех сторон сразу, потому что родителям, родительницам одно не нравится, подросткам, подросткиням другое, и я тут всё время между двух огней. Но главное не поддерживать изоляцию и чувство беспомощности. Пытаться преодолеть это — вот это моя задача.

А в чём задача родителей? Что им делать?

Я говорю родителям, что признаю и понимаю их задачу защитить ребёнка любой ценой, но очень важно при этом не испортить отношения с ребёнком. Часто эта защита выглядит как постоянное давление и какой‑то шейминг в отношении идентичности: детям всё запрещается, им постоянно напоминаются о том, что их идентичность это что‑то, что нужно скрывать. В итоге утрачиваются доверительные отношения с ребёнком.

Родителям часто хочется простого пути: «вы можете просто сделать так, чтобы всё вернулось к гетеросексуальности или цисгендерности, и мы как‑то пережили это время? Потом пусть делает, что хочет». Но я же не могу так! Это плохой месседж о том, что в сложное время лучше прятать какие‑то части себя, они не для публичных глаз, за это должно быть стыдно. Я не хочу, чтобы родители и родительницы транслировали такое детям, поэтому прошу их больше говорить с детьми, чтобы и преодолевать собственные предубеждения. Даже когда родители, родительницы договариваются с детьми о том, что идентичность скрывается вне дома, но ребёнок видит, что значимые взрослые читают периодически какие‑нибудь медиа, спрашивают о местоимениях, просят рассказать чуть больше про небинарность или асексуальность, контакт уже выстраивается. Ребёнок видит, что осознанная качественная поддержка внутри семьи у него есть.

Если попытаться сформулировать коротко, я пытаюсь деконструировать концепцию защиты таким образом, чтобы там не стены окружали ребёнка со всех сторон, но чтобы как можно меньше этих стен было между родителями и детьми.

Некоторым детям, по их собственным заявлениям, глубоко по барабану, что там происходит во вне: если вечером мы с мамой можем поговорить о моей сексуальности, она будет радостно спрашивать про моё какое‑то новое открытие или спрашивать, как правильно использовать местоимение, тогда всё остальное можно пережить.

И мне кажется, родителям, родительницам это очень важно понимать.

О квир∗родительникс и их детях

Мне хотелось обсудить ещё, как быть квир∗родительникс. Как говорить с детьми про собственную идентичность, как говорить с детьми про их будущую идентичность, как учить детей коммуницировать с внешним миром: со школой, с садом, с друзьями?

Ух, это, конечно бесконечно уязвимая территория. Я понимаю, что сейчас говорю с позиции человека, какое‑то время назад покинувших страну и не имеющего своего ребёнка. Но мне кажется, здорово, если мы решаем проблемы по мере их поступления.

Чтобы дети могли чувствовать себя хоть до какого‑то предела свободными в том, как они себя проявляют, и в том, что они могут говорить о родительникс, лучше, если мы не будем сразу программировать их говорить неправду. Например: у тебя две мамы, но на всякий случай говори, что мама и папа. Да, иногда эта практика оказывается спасительной, я прекрасно это понимаю. Но очень хочется, чтобы это не стало таким первостепенным сообщением для ребёнка.

Сын моей знакомой однажды рассказал своему другу, что мама ходила на свидание с девушкой, а его не взяла. И его маму это испугало. Да, скорее всего, второй мальчик не обратил внимания на слова её сына. Но никто не знает, как отреагируют учительницы, воспитательницы, родительникс других детей, если дети расскажут им.

Ты приводишь ситуацию, в которой что‑то происходит. То есть мы не снабжаем ребёнка инструктажем перед тем, как выходить за порог, что можно и что нельзя. Но, если ты понимаешь, что может быть не очень безопасно рассказывать про свидание мамы с кем‑то, то вот в этот момент как раз диалог и поможет.

Можно сказать о том, что маме было приятно услышать, что сын рассказывает про неё и жалеет, что она не взяла его на свидание, что она была бы рада как‑нибудь пойти вместе. Но может быть не очень безопасно об этом говорить. «Как тебе идея: мы пока не будем делиться такими штуками с другими?» Можно попробовать вместе с ребёнком обсудить, чем можно делиться.

Это важная часть. В ситуации такого мощного напряжения, ограничения вообще любых свобод и возможности высказаться, очень редко обсуждаются альтернативы. Получается, что семья — это тема под запретом, что о близких вообще ничего никому нельзя рассказать. А так мы проговариваем: можешь, например, сказать, что мама вчера ходила в театр. Классно же? Классно. Или что мама любит играть в стрелялки, и мы играем вместе, сидим у компа, рубимся во что‑нибудь.

А если родительникс любят смотреть драг‑шоу и читать биографии известных геев?

Я думаю, важно отталкиваться от тех конкретных обстоятельств, которые есть. Наверное, можно сказать «смотрит драг‑шоу». Вдруг слово “драг” так и останется никому непонятным, но при этом у ребёнка не будет ощущения, что эту часть жизни нужно скрывать.

Мне кажется, самоцензура — это самое ужасное сейчас, и меня это страшно гнетёт. И это, безусловно, очень-очень хрупкое уравнение, когда, с одной стороны, тебе важно позаботиться о безопасности своей, своих близких, а с другой стороны, не стереть как личностей, не лишить последней свободы себя и своих близких во имя этой безопасности. Мне очень хочется, чтобы хоть какая‑то свобода оставалась.

У пропагандистов в своё время было популярное выражение «территория, свободная от геев». Я помню, так называли какие‑то города. Ужасное совершенно выражение. Но я почему‑то запомнили. И я сейчас думаю, что семью собственную, свой дом, можно сделать территорией свободной от квирфобии. Знаю семьи, которые с начала войны у себя дома практикуют драг: макияж друг другу делают, переодеваются, устраивают какие‑то представления, смотрят регулярно какие‑нибудь сериалы типа «Sex Education» и всякие другие ещё подрывные, не знаю, разговаривают о сексуальности. Таким образом, дом становится основным пространством сопротивления: здесь всё становится возможным, здесь полная свобода. Я думаю, это помогает выжить в тяжёлые времена.

Да, это поддерживающая мысль. Спасибо тебе за неё.

Мне очень хочется, чтобы все мы просто сумели дождаться. Я очень верю, что этот мрак скоро закончится.